Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед Персидским походом Юлиан остановился в Антиохии. Город претил ему по ряду причин: христианский, сибаритский, продажный, скупой и ленивый. Однако в городском предместье, звавшемся Дафной, находилась одна из эллинских святынь: храм Аполлона, возведенный на том самом месте, где убегающая Дафна превратилась в лавровое деревце. В храме стояла вырезанная из палисандра и укутанная в золотую мантию статуя Аполлона тринадцати метров в высоту; говорят, изваяние это не уступало великолепием статуе Зевса в Олимпии. Из Константинополя Юлиан отправил распоряжение восстановить храм к своему прибытию. Воображение рисовало ему жертвенных животных, обильные возлияния и организованную в его честь процессию юношей в белых одеждах. Но ничего подобного он не увидел. Когда жрецу храма был задан вопрос, каких животных город Антиохия приготовил для заклания, тот предъявил одного чахлого гуся, которого принес из дома.
Но сложности не ограничивались праздностью и дерзостью. Место осквернил родной брат Юлиана, Галл, который, будучи губернатором Антиохии, построил рядом с храмом церковь Святого Вавилы, местного христианского мученика, и перенес туда его мощи. В Дельфах Юлиан пришел за советом к жрице Аполлона и спросил, по какой причине умолк оракул. Ответила она так: «Мертвые препятствуют мне говорить, но ты разрушь гробницы, выкопай кости, перенеси мертвых». Вняв этому совету, Юлиан приказал извлечь саркофаг и вернуть в мартириум, откуда в свое время Галл перенес его в храм. Уличные протесты грозили перерасти в бунт, на императора сыпались оскорбления; нескольких христиан арестовали и «пытали хлыстами и железными когтями». Через пару дней храм Аполлона сгорел дотла; огонь превратил в пепел деревянное изваяние – все тринадцать метров. Подозрение, конечно же, пало на христиан (притом что виновником пожара мог с равной степенью вероятности стать и язычник, небрежно обращавшийся с восковыми свечками).
Антиохийцы встречали Юлиана со смешанными чувствами (что неудивительно: он расквартировал в городе шестидесятитысячное войско). Его обзывали бородатым карликом, обезьяной, а за жертвоприношения животных дали ему прозвище Мясник. При других правителях в Антиохии могли бы полететь головы; Юлиан же предпочел взяться за топор литературы – сочинил и опубликовал сатиру под названием «Брадоненавистник». Этот странный текст – подражание Аристотелю: отчасти упрек, отчасти самооправдание; местами панибратский, кое-где властительный; с элементами автобиографии и шутовства, иронии, сарказма; этакое театрально-самоуничижительное покаяние. Можно подумать, будто Юлиан вознамерился расположить к себе горожан комическими, но вместе с тем глубокомысленными сетованиями вкупе с публичным самокопанием. Удалось ли ему достичь запланированного эффекта – о том история умалчивает.
Он объясняет, как формировались его характер и мировоззрение: вследствие безвременной кончины матери, под влиянием учителя-евнуха, за счет пребывания среди кельтов Галлии. Не умалчивает он и о наследственности: «имею в виду поистрийских мизийцев, из которых происходит и мой род, всецело дикий и кислый, неловкий, нелюбовный, непреклонный в суждениях, – все эти качества суть, конечно же, доказательства ужасающей дикости». В результате Юлиан предстает таким, каким изображают его на карикатурах, если не хуже: шумливым, неухоженным, со знаменитой бородой («примирился я и со вшами, носящимися в ней, как зверье в подлеске»). Дальше – больше:
Поскольку же мне было недостаточно длины моей бороды, завел я и грязную голову, стал редко стричь ее, а равно с головой и ногти; пальцы же мои из-за писчей трости почти что черны. Если ты желаешь узнать то, что обычно скрывают, то моя грудь космата, заросла волосами так же, как грудь льва, царствующего, подобно мне, среди зверей; я никогда не делал ни ее, ни какую иную часть своего тела гладкой и мягкой из-за низости и тяжести моего нрава.
Он – завшивевший карлик в городе, где каждый – сам себе брадобрей: «Все вы – красивые, величавые, гладкие, бритые, и старцы, подобно юношам, соревнуют счастью феакийцев, предпочитавших благочестию „свежесть одежд, сладострастные бани и мягкое ложе“». В уста антиохийцев он вкладывает все новые обвинения: император, дескать, удручающе воздержан, ложно скромен, преувеличенно набожен. Едва ли эта ироническая самокритика могла расположить к нему читателей. Прежде всего, им было с кем сравнивать: Галл, брат Юлиана, управлял ими, как положено христианину, и построил для них великолепный новый храм. В духе мрачной шутки Юлиан упоминает своего дядю, (христианского) императора Констанция: «Стерпите же мою откровенность! Одно-единственное зло причинил вам Констанций, а именно то, что сделал меня цезарем, а не предал смерти». Выступай Юлиан с публичной речью, толпа, наверное, встретила бы эту сентенцию аплодисментами.
Один из недочетов Юлианова памфлета обусловлен тем, что ирония имеет свои пределы. Чрезмерные умствования в защиту своей предполагаемой грубости неубедительны; да что уж там – выглядят неуместными. Юлиан не собирался склонять антиохийцев к согласию, а тем более к подчинению: он всегда начинал с заведомо проигрышных позиций. В какой-то момент он с обидой вопрошает: «Что же было причиной вашей неприязни и ненависти ко мне?» Впрочем, ответы просты и, более того, вплетены в его собственные рассуждения. Он низложил религию антиохийцев и восстановил многобожие. Он совершает богохульство, потревожив прах местного святого мученика. Он вмешивается в заведенные порядки. Его попытка стабилизировать цены на зерно вышла боком: люди стали делать запасы, отчего цены только выросли. Он заседает у них в судах и мешает отправлению правосудия. И в целом выказывает пренебрежение к местной культуре: театр ему претит, конские скачки навевают тоску, музыка и танцы вызывают только презрение. Он советует гражданам держать в строгости своих женщин, хотя даже не смотрит в их сторону. Неотесанный дикарь, чуждый цивилизованных нравов, волосатый неряха: одно слово – Борода.
В довершение своих сетований Юлиан объявляет: «В силу такого положения дел я по собственному желанию оставляю ваш город». Понимая, что в Антиохии его постигла неудача, он ретируется и дает клятву никогда не возвращаться. Он не был типичным императором: игнорировал традиционный обряд убийства своей ближайшей родни и устранения политических противников, чурался пыток и казней. Терпимый к единоверцам, он обычно проявлял снисхождение к врагам по окончании боевых действий. Но мы должны делать скидку на его эпоху и помнить случай, который имел место на заре его военной карьеры, когда он вел своих легионеров от Осера до Труа. В чаще леса им устроило засаду войско германцев; легионеры, оказавшиеся в меньшинстве и как будто близкие к поражению, готовы были обратиться в бегство. На кону стояла не только репутация Юлиана как полководца, но и, видимо, его жизнь. И он принял решение назначить персональную награду за каждую голову германца, которую положат перед ним после победной битвы. Воодушевившись, его легионеры как безумные кинулись добивать поверженных врагов, а затем обезглавливать трупы. Тогда выражение «считать по головам» приобрело совершенно особый смысл.
Отправляясь в восточный поход, Юлиан взял с собою шестьдесят тысяч легионеров – ни один из цезарей не бросал на Персию более многочисленного войска. Для солдат были припасены щедрые запасы винного уксуса и сухарей. В ходе той кампании милосердие императора не слишком бросалось в глаза. В начале вторжения жители неукрепленных городов пускались в бегство; по словам Гиббона, «их жилища, наполненные продуктами грабежа и съестными припасами, были заняты солдатами Юлиана, безжалостно и безнаказанно умертвившими несколько беззащитных женщин». По достижении плодородной ассирийской равнины «философ вымещал на невинных жителях те хищничества и жестокости, которые были совершены в римских провинциях их высокомерным повелителем». Взятие города Маогамалхи обернулось «умерщвлением всех без разбора», а губернатор, «который сдался в плен, полагаясь на обещание быть помилованным, был через несколько дней после того сожжен живым». Город сровняли с землей, но это деяние вызывает у Гиббона лишь холодное, если не надменное равнодушие: «Впрочем, эти бесполезные опустошения не должны возбуждать в нас ни сильного сострадания, ни сильного негодования. Простая голая статуя, изваянная руками греческого художника, имеет более высокую цену, чем все эти грубые и дорогие памятники варварского искусства; если же мы стали бы скорбеть о разрушении дворца более, чем о сожжении хижины, мы этим доказали бы, что наше человеколюбие весьма неправильно взвешивает бедствия человеческой жизни». Иными словами: незачем растрачивать на них наше сочувствие.